Он умер. По-видимому, он придавал слишком большое значение диагнозу своих врачей.
Хотите понять других – пристальнее смотрите в самого себя.
Чтобы хоть отчасти понять самого себя, надо понять все о других.
Я – единственный на свете человек, которого мне бы хотелось узнать получше.
Только неглубокие люди знают самих себя.
Я не верю в прогресс, но верю в постоянство человеческой глупости.
О разном
В храме все должны быть серьезны, кроме того, кому поклоняются.
Во всех пустяковых делах важен стиль, а не искренность. Во всех серьезных делах – тоже.
Всегда надо играть честно, если все козыри у тебя на руках.
Деяния – последнее прибежище людей, которые не умеют мечтать.
Есть только два явления, которые и в нашем девятнадцатом веке еще остаются необъяснимыми и ничем не оправданными: смерть и пошлость.
Каждый должен ходить к хироманту хотя бы раз в месяц, чтобы знать, что ему можно, а чего нельзя. Потом мы, конечно, делаем все наоборот, но как приятно знать о последствиях заранее!
Мода – настолько невыносимая разновидность безобразия, что приходится менять ее каждые полгода.
Модно то, что носишь ты сам, немодно то, что носят другие.
Можно восхищаться чужим языком, даже если не можешь свободно говорить на нем, как можно любить женщину, почти не зная ее.
Мы живем в эпоху, когда необходимы только бесполезные вещи.
Ненавижу, когда несерьезно относятся к еде. Это неосновательные люди, и притом пошлые.
Нет нетактичных вопросов, есть только нетактичные ответы.
Нет ничего опаснее, чем быть модным. Все модное быстро выходит из моды.
Ни одна из ошибок не обходится нам так дешево, как пророчество.
Ничегонеделанье – самое трудное в мире занятие, самое трудное и самое духовное.
О футболе я самого лучшего мнения. Отличная игра для грубых девчонок, но не для деликатных мальчиков.
Определить – значит ограничить.
Папиросы – это совершеннейший вид высшего наслаждения, тонкого и острого, но оставляющего нас неудовлетворенными. Чего еще желать?
Природа – отнюдь не выпестовавшая нас мать. Она есть наше творение.
Природа ненавидит разум.
Пунктуальность – воровка времени.
Работа – последнее прибежище тех, кто больше ничего не умеет.
Стоит делать лишь то, что считается невозможным.
Тот, кто смотрит на дело с обеих сторон, обычно не видит ни одной из них.
Трудно избежать будущего.
Это не мое дело. Поэтому оно меня и интересует. Мои дела всегда нагоняют на меня тоску. Я предпочитаю чужие.
Это ужасно тяжелая работа – ничего не делать.
Я всегда так поступаю с добрыми советами: передаю их другим. Больше с ними нечего делать.
Я не люблю принципов. Мне больше нравятся предрассудки.
Я ненавижу драки, независимо от повода. Они всегда вульгарны и нередко доказательны.
Из письма Уайльда Аде Леверсон:
Я читал Алфреду отрывки из его собственной жизни. Это был сюрприз для него. Каждый должен вести чей-либо чужой дневник; надеюсь, вы будете вести мой.
Оскар Уайльд о других
О Шекспире:
Городская жизнь воспитывает и совершенствует все наиболее цивилизованное в человеке. Шекспир, пока не приехал в Лондон, не написал ничего, кроме скверных памфлетов, и не написал ни строчки, когда навсегда покинул Лондон.
Чем объективнее кажется нам произведение, тем оно на деле субъективнее. Быть может, Шекспир и вправду встречал на лондонских улицах Розенкранца и Гиль-денстерна или видел, как бранятся на площади слуги из враждующих семейств, однако Гамлет вышел из его души и Ромео был рожден его страстью.
Об Оноре де Бальзаке:
Почитайте-ка Бальзака как следует, и наши живущие ныне друзья окажутся просто тенями, наши знакомые – тенями теней. Одна из величайших драм моей жизни – это смерть Люсьена дю Рюбампре.
Бальзак не больше реалист, чем был Гольбейн. Он созидал жизнь, а не воспроизводил ее.
Об Эмиле Золя:
Золя старательно создает панораму Второй империи. Но кому теперь интересна Вторая империя? Она уже устарела.
О Чарлзе Диккенсе:
В искусстве Диккенса столь мало здравого смысла, что он не способен даже на сатиру, его подлинная стихия – карикатура.
О Роберте Льюисе Стивенсоне:
Романтическое окружение – наихудшее окружение для романтического писателя. На Гауэр-стрит Стивенсон мог создать новых «Трех мушкетеров». А на Самоа он пишет письма в «Тайме» насчет немцев.
Я также вижу, что он из кожи вон лезет, стремясь к естественной жизни. Если ты валишь лес, то, чтобы делать это с толком, ты не должен уметь описывать этот процесс. Естественная жизнь – это, в сущности, бессознательная жизнь. Взяв в руки лопату, Стивенсон всего-навсего расширил область искусственного.
Если я проведу остаток жизни в парижском кафе за чтением Бодлера, это будет более естественно, чем если я наймусь подстригать живые изгороди или сажать какао по колено в грязи.
Об американском писателе Генри Джеймсе:
Он пишет прозу так, как будто сочинять для него тяжелое наказание.
Об ирландском писателе Джордже Муре:
Он писал на блестящем английском языке, пока не открыл для себя грамматику.
О романисте Джордже Мередите:
Как повествователь он владеет всем на свете, за исключением языка, как романист умеет абсолютно все, не считая способности рассказать историю, а как художник тоже постиг все, кроме дара изъясняться внятно.
О поэте Роберте Браунинге:
После Шекспира не было шекспировской личности. Шекспир умел петь миллионами голосов, Браунинг – заикаться на тысячи ладов.
Мередит – это Браунинг в прозе, да и Браунинг – тоже.
Об одном из своих современников:
Если бы он меньше знал, он, возможно, стал бы поэтом.
Об английском критике Максе Бирбоме:
Боги наделили Макса даром вечной старости.